Скачать текст произведения

Бонди С.М. - Рождение реализма в творчестве Пушкина. Глава 9.

ГЛАВА IX

Это открытие было для Пушкина необыкновенно важно. Значит, его­«время, благие мысли и труды» не были потеряны даром! Если народ не мирно пасущееся стадо, которое не в состоянии пробудить «чести клич», то «живительное семя», которое бросал поэт «в порабощенные бразды», — должно рано или поздно принести плоды. Еще недавно нетерпеливый поэт-романтик ждал немедленных результатов своих «трудов» — ведь он ради этого испортил свою жизнь, оказался в ссылке, в разлуке с друзьями, под неусыпным надзором, до крайности ограничивающим его гражданские и человеческие права. Он не хотел тогда задуматься о причинах пассивности народов, не поддержавших своих самоотверженных вождей. Его, романтика, «вовсе не интересует изучение действительного процесса»135, как писал Ленин о Сисмонди. Он сразу сделал вывод о неспособности народа к борьбе за свои права, а затем пришел к убеждению в бесплодности и бессмысленности принесенных жертв, в ложности, бессмысленностБ всех вдохновлявших его жизнь и поэзию высоких идеалов — и чуть не погиб.

Но вот теперь он по-настоящему±«изучил» народ, его характер, его поведение. Он понял, что под долгой «тишиной», пассивностью угнетенного народа копятся понемногу силы, чувства протеста, разражающиеся в конце концов мощным взрывом. Он понял, что накопление этих мятежных сил подчинено каким-то своим законам, и самые горячие, искренние стремления революционно настроенных образованных людей, самая убедительная и пылкая поэтическая пропаганда не может изменить эти законы и по своему желанию приблизить момент революционного взрыва. Такая поэтическая пропаганда может и должна лишь воспитывать чувства любви к свободе и ненависти к рабству и угнетению, воодушевлять на будущие подвиги, чтобы, когда придет время для действия, люди были подготовлены к этому.

В том, что его революционная и просто свободолюбивая поэзия начиная с 1817 года успешно выполняла эту задачу, заражала и вдохновляла чутких читателей, Пушкин, конечно, имел возможность убедиться не разћ Вспомним хотя бы рассказ декабриста И. Д. Якушкина в его «Записках» о встрече с Пушкиным в Каменке зимой 1820 года: «Я ему прочел Noël: «Ура! в Россию скачет», и он очень удивился, как я его знаю, а между тем все его ненапечатанные сочинения: «Деревня»,

«Кинжал», «Четырехстишие к Аракчееву», «Послание к Петру Чаадаеву» и много других — были не только всем известны, но в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть»136.

Пушкин позже именно так и оценивал свою революционную поэзию — как важный вклад в дело освободительной борьбы русского народа. В стихотворенииЌ«Арион» (1827) он говорит о себе как об одном из пловцов на корабле декабристов, воодушевляющем их в их опасном плаванье:

  ...Иные парус напрягали,
Другие дружно упирали
В глубь мощны веслы...
...А я — беспечной веры полн, —
Пловцам я пел...

Эту высокую оценку своей роли как поэта освободительного движения Пушкин сохранил, несмотря ни на что, до самой смерти. В стихотворенииЈ«Я памятник себе воздвиг...», написанном за полгода до смерти, Пушкин, говоря о бессмертии, ожидающем его поэзию и о народной любви к ней в грядущем, — вспоминает революционные стихи своей молодости:

...И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал...

Если это убеждение явилось у Пушкина в Михайловском, в последние месяцы 1824 года, то, конечно, оно должно былоЪ«воскресить душу» поэта, понявшего, что не зря, не напрасно он боролся и приносил жертвы, что не обижаться на «мирные народы» он должен, а продолжать свое дело, в уверенности, что оно нужно им.

Это просветление души, новое чувство бодрости, уверенности в своей правоте в важнейшем вопросе, определившем и содержание его поэзии, и всю его судьбу, получило тотчас отражение в поэзии, в двух прекрасных произведениях, совершенно непохожих на мрачные, грустные, озлобленные стихи эпохи кризиса — в цикле

«Подражания Корану» (1824) и в элегии «Андрей Шенье» (1825).

О том, что в «Подражаниях Корану» — великолепной стилизации, воспроизводящей некоторые мотивы Корана, — есть автобиографические строки, что в двух-трех местах Пушкин выражает свое собственное бодрое, боевое настроение, сказал впервые, кажется, Н. В. Фридман в статье «Образ поэта-пророка в лирике Пушкина»137. Эту же мысль повторил и развил дальше Б. Томашевский в книге «Пушкин»138.

В самом деле, трудно отказаться от мысли, что в первом стихотворении цикла (их всего девять), в воззвании аллаха к своему пророку Магомету, Пушкин говорит также о себе, о своей поэтической миссии, о своей судьбе и о вновь обретенных «непреклонности и терпенье» его гордой юности.

...Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.

Не следует считать искусственной натяжкой применение этих слов к Пушкину. Дело в том, что он не раз пользовался таким приемом: говоря о каком-нибудь историческом лице со всей исторической точностью, поэт в то же время давал аллегорическое изображение своего собственного душевного состояния в данное время. Так, у Пушкина 1821—1822 годов автобиографичен Овидий, 1824—1825 годов — Магомет и Андрей Шенье, 1835 года — Барклай де Толли... О некоторых из этих отражений автора в герое Пушкин сам намекал (в письмах), о других приходится нам догадываться, сопоставляя его поэзию с жизнью.

В последнем, девятом «Подражании Корану» рассказывается легенда о путнике, заснувшем в пустыне и проспавшем по воле божией многие годы. Когда он проснулся, он не нашел вокруг себя ничего из того, что радовало его, когда он ложился спать:

...Уж пальма истлела, а кладязь холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей...

Его «верная ослица» давно умерла, и белеют ее кости... И сам он превратился в дряхлого старика...

Но в этот момент совершается чудо: все утерянное прошлое воскресает «в новой красе», и сам путник, спасенный провиденьем, воскресает душой.

И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой,
Вновь кладязь наполнен прохладой и мглой.

И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.

Элегия «Андрей Шенье» написана, как уже говорилось, позже, в 1825 году. В это время, помимо произведений, выражающих новое направление его творчества, Пушкин пишет стихи и о «вчерашних», уже изжитых им чувствах: об эпохе кризиса («Сцена из Фауста»), о просветлении после выхода из кризиса, когда к нему вернулась вера в свою высокую миссию «певца свободы» («Андрей Шенье»). О том, что в своем рассказе об Андрее Шенье, его борьбе с якобинским террором, с Робеспьером и его трагической судьбе Пушкин видел намеки на свою собственную судьбу, на его борьбу с самодержавием и, в частности, с Александром I, об этом, как известно, он сам писал в письме к Плетневу в декабре 1825 года.

В пушкинской элегии Шенье накануне казни говорит о своем преследователе Робеспьере:

                                ...а ты, свирепый зверь,
Моей главой играй теперь:

Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!

Пей нашу кровь, живи, губя:
Ты все пигмей, пигмей ничтожный.

И час придет... и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Теперь иду... пора... но ты ступай за мною:
Я жду тебя.

(Шенье был казнен накануне падения Робеспьера.)

В конце 1825 года Пушкин, получивший отказ на свою просьбу о поездке за границу или в Петербург для лечения аневризма, занятый малообещающими хлопотами о бегстве за границу, почти потерял надежду на своЕ освобождение. И вдруг в начале декабря узнал о неожиданной для всех смерти своего гонителя, императора Александра. В письме к Плетневу 4—6 декабря он пишет: «Душа! я пророк, ей-богу, пророк! Я «Андрея Шенье» велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына etc.».

Оказывается, говоря в своих стихах о Робеспьере и Андрее Шенье, он думал при этом об Александре I и себе — и нечаянно предсказал близкую смерть императора!..

Таким образом, мы, опираясь на слова Пушкина, имеем право отнести к нему самому те чувства, которые высказывает поэт Шенье в этой элегии: сначала горькое отреченье от своей политической поэзии, жалобы на то, что он тратил «время, благие мысли и труды» на бесполезное дело, завлекшее его на край гибели, а затем — новый подъем гражданских чувств, гордое сознанье своей смелости, непреклонности, важности своего участия в борьбе за свободу:

«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
....................
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами?
.....................
И что ж оставлю я? Забытые следы

Безумной ревности и дерзости ничтожной139.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,

Ты, слово, звук пустой...
О нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, казнил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистел по из главам;

Ты звал на них, ты славил Немезиду...

ВЏ«Подражаниях Корану» и «Андрее Шенье» Пушкин, можно сказать, зафиксировал первую стадию своего выхода из кризиса: основанное на новом понимании народа убеждение в нужности, важном политическом значении своей поэзии140. Уже это одно давало ему утешение в трудных обстоятельствах его жизни, придавало ей смысл, «воскрешало» его душу...

Вспомним, что лучшие его друзья не только не помогали ему, не только не укрепляли в нем это столь важное для него убеждение, но, наоборот, всячески старались уверить его в противном.

Лучший друг юности Пушкина, декабрист Пущин рассказывает в поздних (1857) воспоминаниях о своем разговоре с Пушкиным в начале января 1825 года в Михайловском, куда Пущин заехал на один день:

«Среди разговоров ex abrupto141 он спросил меня: что об нем говорят в Петербурге и в Москве? При этом вопросе рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а брат его Левушка. На это я ему ответил, что он совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения, что вообще читающая наша публика благодарит его за всякий литературный подарок, что стихи его приобрели народность142 во всей России и, наконец, что близкие и друзья помнят и любят его, желая искренно, чтоб скорее кончилось его изгнание»143.

Вряд ли Пушкину в то время было приятно слышать от друга, всецело посвятившего себя политической деятельности (о чем он рассказал Пушкину при этой встрече), что революционная молодежь, которую он воодушевлял на подвиги своими стихами, смотрит на него только как на прекрасного поэта и не придает никакого значения его политической поэзии (причине его ссылки и длительных преследований!).

Насколько это было несправедливо и неверно, доказывают те же «Записки» Пущина, где несколькими страницами раньше рассказывается, как он в 1820 году «успокаивал» Пушкина, стремящегося с его помощью проникнуть в тайное общество. Он говорил Пушкину, «что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели (то есть для политической пропаганды. — С. Б.): тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его «Деревня», «Ода на свободу», «Ура! в Россию скачет...» и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов»...144

Пушкин, надо думать, не очень поверил обидным для него словам Пущина, но спорить с ним не стал. «Он терпеливо (!) выслушал меня», — продолжает Пущин, — и переменил тему разговора...

В том же направлении «поучал» Пушкина Вяземский в своем огромном письме (от 28 августа и б сентября 1825 г.), написанном по поводу отказа Пушкина ехать вместо столиц или заграницы (о чем просили царя) — лечиться... в Псков. В статье Т. Г. Зенгер о наброске Пушкина «Заступники кнута и плети...»145 прекрасно прокомментировано это поистине бестактное грубое письмо Вяземского и рассказано о том негодовании и чувстве обиды, которое оно должно было вызвать у Пушкина. Правда, в ответном письме Пушкин сумел заставить себя, возражая Вяземскому, сохранить дружеский тон, но иногда чувство негодования все же прорывается у него: «Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера146, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике; лишают меня права жаловаться (не в стихах, а в прозе, дьявольская разница!147), а там не велят и беситься. Как не так!..» (X, 181).

В письме Вяземского говорится и о политическом значении поэзии Пушкина и его ссылки. Он, как раньше Пущин, старается уверить Пушкина, что политическая роль его — ничтожна: «Ты любуешься в гонении (то есть гордишься преследованием правительства. — С. Б.): у нас оно, как и авторское ремесло, еще не есть почетное звание... для народа оно не существует... Хоть будь в кандалах, то одни и те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся, одна сестра, котораЂ и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток! Твое место сиротеет у нас в дружеских беседах и в родительском доме, но в народе не имеешь ты стула, тебя ожидающего... Оппозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях...148 Она не в цене у народа. Поверь, что об тебе помнят по твоим поэмам, но об опале твоей в год и двух раз не поговорят, разумеется, кроме друзей твоих, но ты им не ею дорог... Пушкин, как блестящий пример превратностей различных (то есть гонения правительства. — С. Б.), ничтожен в русском народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка...»

Если бы Пушкин читал эти строки годом раньше, в 1824 году, то они вполне соответствовали бы его тогдашнему настроению, — безнадежно-скептическому и «циническому». Но в конце 1825 года, после своего «воскрешения», он уже не мог поверить этим обидным и несправедливым словам. Ведь он уже написал и «Подражание Корану» и «Андрея Шенье»! Отвечая Вяземскому, Пушкин по своему обыкновению не спорит с ним, а просто выражает свое несогласие с полушутливой фразой: «Не демонствуй, Асмодей149: мысли твои об общем мнении, о суете гонения и страдальчества (положим) справедливы (то есть предположим даже, что они справедливы. — С. Б.) — но помилуй... это моя религия; я уже не фанатик, но все еще набожен. Не отнимай у схимника надежду рая и страх ада» (X, 181) — то есть не отнимай у монаха, обрекшего себя на полное одиночество, той высокой цели, во имя которой он пошел на эти жертвы.